Неточные совпадения
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать
людей;
Кто
чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке, с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.
Это был первый
человек во всей России, к которому
почувствовал он уважение личное.
Все было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока
чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить
человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем «скромностей».
Услыша эти слова, Чичиков, чтобы не сделать дворовых
людей свидетелями соблазнительной сцены и вместе с тем
чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки. В это самое время вошел Порфирий и с ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
Он
почувствовал удовольствие, — удовольствие оттого, что стал теперь помещиком, помещиком не фантастическим, но действительным, помещиком, у которого есть уже и земли, и угодья, и
люди —
люди не мечтательные, не в воображенье пребываемые, но существующие.
По крайней мере, он
почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого
человека, чуть-чуть не гусаром.
— Толпа
людей, которая не
чувствует».
Теперь только истинно и ясно
чувствую, что есть какой-то долг, который нужно исполнять
человеку на земле, не отрываясь от того места и угла, на котором он постановлен.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был
человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе
чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют
человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить
почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство
человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как
человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать дело с матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и
чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
Пьян ты, что ли?» Селифан
почувствовал свою оплошность, но так как русский
человек не любит сознаться перед другим, что он виноват, то тут же вымолвил он, приосанясь: «А ты что так расскакался? глаза-то свои в кабаке заложил, что ли?» Вслед за сим он принялся отсаживать назад бричку, чтобы высвободиться таким образом из чужой упряжи, но не тут-то было, все перепуталось.
Везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно-плеснеющих низменных рядов ее или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз встретится на пути
человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему
чувствовать всю жизнь.
В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый
человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь,
почувствуешь скуку смертельную.
Неужели я принадлежу к числу тех
людей, которых один вид уже порождает недоброжелательство?» И я
чувствовал, что ядовитая злость мало-помалу наполняла мою душу.
Всем известно, что у Семена Захаровича было много друзей и покровителей, которых он сам оставил из благородной гордости,
чувствуя несчастную свою слабость, но теперь (она указала на Раскольникова) нам помогает один великодушный молодой
человек, имеющий средства и связи, и которого Семен Захарович знал еще в детстве, и будьте уверены, Амалия Людвиговна…
— Ишь лохмотьев каких набрал и спит с ними, ровно с кладом… — И Настасья закатилась своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он все под шинель и пристально впился в нее глазами. Хоть и очень мало мог он в ту минуту вполне толково сообразить, но
чувствовал, что с
человеком не так обращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
— Сильно подействовало! — бормотал про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что все это загладится; успокойтесь. Великим
человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы себя
чувствуете?
И каждый раз молодой
человек, проходя мимо,
чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился.
Нет, не примут, не примут ни за что, потому-де коробку нашли, и
человек удавиться хотел, «чего не могло быть, если б не
чувствовал себя виноватым!».
Пульхерия Александровна, вся встревоженная мыслию о своем Роде, хоть и
чувствовала, что молодой
человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же время он был для нее провидением, то и не хотела замечать всех этих эксцентрических подробностей.
Напрасно страх тебя берет,
Вслух, громко говорим, никто не разберет.
Я сам, как схватятся о камерах, присяжных,
О Бейроне, ну о матерьях важных,
Частенько слушаю, не разжимая губ;
Мне не под силу, брат, и
чувствую, что глуп.
Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;
Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;
Поедем-ка сейчас; мы, благо, на ходу;
С какими я тебя сведу
Людьми!!!.. уж на меня нисколько не похожи,
Что за
люди, mon cher! Сок умной молодежи!
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к
человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я
чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только
почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает
человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал
чувствовать, что, заговаривая с
человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Не более недели тому назад я был весел, в удовольствии, недостатка не
чувствовал, был любим или так казалося; ибо дом мой всякий день был полон
людьми, заслужившими уже знаки почестей; стол мой был всегда как великолепное некое торжество.
К концу ужина, когда дворецкий налил мне только четверть бокальчика шампанского из завернутой в салфетку бутылки и когда молодой
человек настоял на том, чтобы он налил мне полный, и заставил меня его выпить залпом, я
почувствовал приятную теплоту по всему телу, особенную приязнь к моему веселому покровителю и чему-то очень расхохотался.
За ужином молодой
человек, танцевавший в первой паре, сел за наш, детский, стол и обращал на меня особенное внимание, что немало польстило бы моему самолюбию, если бы я мог, после случившегося со мной несчастия,
чувствовать что-нибудь.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я
чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Он болезненно
чувствовал сам, как
чувствовали все его окружающие, что нехорошо в его года
человеку единому быти.
Алексей Александрович, столь сильный
человек в государственной деятельности, тут
чувствовал себя бессильным.
— Хорошо, — сказала она и, как только
человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она
почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два
человека. Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не
чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других
людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг
почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
Все члены семьи и домочадцы
чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся
люди более свяэаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских.
В саду они наткнулись на мужика, чистившего дорожку. И уже не думая о том, что мужик видит ее заплаканное, а его взволнованное лицо, не думая о том, что они имеют вид
людей, убегающих от какого-то несчастья, они быстрыми шагами шли вперед,
чувствуя, что им надо высказаться и разубедить друг друга, побыть одним вместе и избавиться этим от того мучения, которое оба испытывали.
И этот вопрос всегда вызывал в нем другой вопрос — о том, иначе ли
чувствуют, иначе ли любят, иначе ли женятся эти другие
люди, эти Вронские, Облонские… эти камергеры с толстыми икрами.
— Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили братьев Славян, а я никакой к ним любви не
чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, я вижу, что и кроме меня есть
люди, интересующиеся только Россией, а не братьями Славянами. Вот и Константин.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с
людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он
чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило не надолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места.
Дарья Александровна была твердо уверена в невинности Анны и
чувствовала, что она бледнеет и губы ее дрожат от гнева на этого холодного, бесчувственного
человека, так покойно намеревающегося погубить ее невинного друга.
В Соборе Левин, вместе с другими поднимая руку и повторяя слова протопопа, клялся самыми страшными клятвами исполнять всё то, на что надеялся губернатор. Церковная служба всегда имела влияние на Левина, и когда он произносил слова: «целую крест» и оглянулся на толпу этих молодых и старых
людей, повторявших то же самое, он
почувствовал себя тронутым.
Он
чувствовал, что
люди уничтожат его, как собаки задушат истерзанную, визжащую от боли собаку.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не
чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться в
людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных
людей.
Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг
почувствовал себя в положении
человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он всё равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
С своей стороны, Алексей Александрович, вернувшись от Лидии Ивановны домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то душевное спокойствие верующего и спасенного
человека, которое он
чувствовал прежде.
Он
чувствовал, что не может отвратить от себя ненависти
людей, потому что ненависть эта происходила не оттого, что он был дурен (тогда бы он мог стараться быть лучше), но оттого, что он постыдно и отвратительно несчастлив.
Левин
чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те
люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я
чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с другими
людьми в одно общество верующих, которое называют церковью.
Молодой
человек и закуривал у него, и заговаривал с ним, и даже толкал его, чтобы дать ему
почувствовать, что он не вещь, а
человек, но Вронский смотрел па него всё так же, как на фонарь, и молодой
человек гримасничал,
чувствуя, что он теряет самообладание под давлением этого непризнавания его
человеком.
Действительно, мальчик
чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому
человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.